четверг, 4 февраля 2016 г.

Ռուսերեն Թարգմանություն


04.02.2016


Том вышел на улицу с ведром известки и длинной кистью. Он окинул взглядом забор, и радость в одно мгновенье улетела у него из души, и там — воцарилась тоска. Тридцать ярдов[4] деревянного забора в девять футов вышины! Жизнь показалась ему бессмыслицей, существование — тяжелою ношею. Со вздохом обмакнул он кисть в известку, провел ею по верхней доске, потом проделал то же самое снова и остановился: как ничтожна белая полоска по сравнению с огромным пространством некрашеного забора! В отчаянии он опустился на землю под деревом. Из ворот выбежал вприпрыжку Джим. В руке у него быложестяное ведро.
Он напевал песенку “Девушки Буффало”. Ходить за водой к городскому насосу Том всегда считал неприятным занятием, но сейчас он взглянул на это дело иначе. От вспомнил, что у насоса всегда собирается много народу: белые, мулаты,[5]чернокожие; мальчишки и девчонки в ожидании своей очереди сидят, отдыхают, ведут меновую торговлю игрушками, ссорятся, дерутся, балуются. Он вспомнил также, что хотя до насоса было не более полутораста шагов, Джим никогда не возвращался домой раньше чем через час, да и то почти всегда приходилось бегать за ним.
— Слушай-ка, Джим, — сказал Том, — хочешь, побели тут немножко, а за водою сбегаю я.
Джим покачал головой и сказал:
— Не могу, масса[6] Том! Старая хозяйка велела, чтобы я шел прямо к насосу и ни с кем не останавливался по пути. Она говорит: “Я уж знаю, говорит, что масса Том будет звать тебя белить забор, так ты его не слушай, а иди своей дорогой”. Она говорит: “Я сама, говорит, пойду смотреть, как он будет белить”.
— А ты ее не слушай! Мало ли что она говорит, Джим! Давай сюда ведро, я мигом сбегаю. Она и не узнает.
— Ой, боюсь, масса Том, боюсь старой миссис! Она мне голову оторвет, ей-богу, оторвет!
— Она! Да она пальцем никого не тронет, разве что стукнет наперстком по голове — вот и все! Кто же на это обращает внимание? Говорит она, правда, очень злые слова, ну, да ведь от слов не больно, если только она при этом не плачет. Джим, я дам тебе шарик. Я дам тебе мой белый алебастровый шарик.
Джим начал колебаться.
— Белый шарик, Джим, отличный белый шарик!
— Так-то оно так, вещь отличная! А только все-таки, масса Том, я крепко боюсь старой миссис.
— И к тому же, если ты захочешь, я покажу тебе мой волдырь на ноге.
Джим был всего только человек и не мог не поддаться такому соблазну. Он поставил ведро на землю, взял алебастровый шарик и, пылая любопытством, смотрел, как Том разбинтовывает палец ноги, но через минуту уже мчался по улице с ведром в руке и мучительной болью в затылке, между тем как Том принялся деятельно мазать забор, а тетушка покидала поле битвы с туфлей в руке и торжеством во взоре.
Но энергии хватило у Тома ненадолго. Он вспомнил, как весело собирался провести этот день, и на сердце у него стало еще тяжелее. Скоро другие мальчики, свободные от всяких трудов, выбегут на улицу гулять и резвиться. У них, конечно, затеяны разные веселые игры, и все они будут издеваться над ним за то, что ему приходится так тяжко работать. Самая мысль об этом жгла его, как огонь. Он вынул из карманов свои сокровища и стал рассматривать их: обломки игрушек, шарики и тому подобная рухлядь; всей этой дребедени, пожалуй, достаточно, чтобы оплатить три—четыре минуты чужого труда, но, конечно, за нее не купишь и получаса свободы! Он снова убрал свое жалкое имущество в карман и отказался от мысли о подкупе. Никто из мальчишек не станет работать за такую нищенскую плату. И вдруг в эту черную минуту отчаяния на Тома снизошло вдохновение! Именно вдохновение, не меньше — блестящая, гениальная мысль.
Он взял кисть и спокойно принялся за работу. Вот вдали показался Бен Роджерс, тот самый мальчишка, насмешек которого он боялся больше всего. Бен не шел, а прыгал, скакал и приплясывал — верный знак, что на душе у него легко и что он многого ждет от предстоящего дня. Он грыз яблоко и время от времени издавал протяжный мелодический свист, за которым следовали звуки на самых низких нотах: “дин-дон-дон, дин-дон-дон”, так как Бен изображал пароход. Подойдя ближе, он убавил скорость, стал посреди улицы и принялся, не торопясь, заворачивать, осторожно, с надлежащею важностью, потому что представлял собою “Большую Миссури”, сидящую в воде на девять футов. Он был и пароход, и капитан, и сигнальный колокол в одно и то же время, так что ему приходилось воображать, будто он стоит на своем собственном мостике, отдает себе команду и сам же выполняет ее.
Стоп, машина, сэр! Динь-дилинь, динь-дилинь-динь!
Пароход медленно сошел с середины дороги, и стал приближаться к тротуару.
— Задний ход! Дилинь-дилинь-динь!
Обе его руки вытянулись и крепко прижались к бокам.
Том продолжал работать, не обращая на пароход никакого внимания. Бен уставился на него и через минуту сказал:
— Ага! Попался!
Ответа не было. Том глазами художника созерцал свой последний мазок, потом осторожно провел кистью опять и вновь откинулся назад — полюбовался. Бен подошел, и встал рядом. У Тома слюнки потекли при виде яблока, но он как ни в чем не бывало упорно продолжал свою работу. Бен оказал:
— Что, брат, заставляют работать?
Том круто повернулся к нему:
— А, это ты, Бен! Я и не заметил.
— Слушай-ка, я иду купаться… да, купаться! Небось и тебе хочется, а? Но тебе, конечно, нельзя, придется работать. Ну конечно, еще бы!
Том посмотрел на него и сказал:
— Что ты называешь работой?
— А разве это не работа?
Том снова принялся белить забор и ответил небрежно:
— Может, работа, а может, и нет. Я знаю только одно: Тому Сойеру она по душе.
— Да что ты? Уж не хочешь ли ты оказать, что для тебя это занятие — приятное?
Кисть продолжала гулять по забору.
— Приятное? А что же в нем такого неприятного? Разве мальчикам каждый день достается белить заборы?
Дело представилось в новом свете. Бен перестал грызть яблоко. Том с упоением художника водил кистью взад и вперед, отступал на несколько шагов, чтобы полюбоваться эффектом, там и сям добавлял штришок и снова критически осматривал сделанное, а Бен следил за каждым его движением, увлекаясь все больше и больше. Наконец оказал:

— Слушай, Том, дай и мне побелить немножко!

Том задумался и, казалось, был готов согласиться, но в последнюю минуту передумал:
— Нет, нет, Бен… Все равно ничего не выйдет. Видишь ли, тетя Полли ужасно привередлива насчет этого забора: он ведь выходит на улицу. Будь это та сторона, что во двор, другое дело, но тут она страшно строга — надо белить очень и очень старательно. Из тысячи… даже, пожалуй, из двух тысяч мальчиков найдется только один, кто сумел бы выбелить его как следует.
— Да что ты? Вот никогда бы не подумал. Дай мне только попробовать… ну хоть немножечко. Будь я на твоем месте, я б тебе дал. А, Том?
— Бен, я бы с радостью, честное слово, но тетя Полли… Вот Джим тоже хотел, да она не позволила. Просился и Сид — не пустила. Теперь ты понимаешь, как мне трудно доверить эту работу тебе? Если ты начнешь белить, да вдруг что-нибудь выйдет не так…
— Вздор! Я буду стараться не хуже тебя. Мне бы только попробовать! Слушай: я дам тебе серединку вот этого яблока.
— Ладно! Впрочем, нет, Бен, лучше не надо… боюсь я…
— Я дам тебе все яблоко — все, что осталось.
Том вручил ему кисть с видимой неохотой, но с тайным восторгом в душе. И пока бывший пароход “Большая Миссури” трудился и потел на припеке, отставной художник сидел рядом в холодке на каком-то бочонке, болтал ногами, грыз яблоко и расставлял сети для других простаков. В простаках недостатка не было: мальчишки то и дело подходили к забору — подходили зубоскалить, а оставались белить. К тому времени, как Бен выбился из сил, Том уже продал вторую очередь Билли Фишеру за совсем нового бумажного змея; а когда и Фишер устал, его сменил Джонни Миллер, внеся в виде платы дохлую крысу на длинной веревочке, чтобы удобнее было эту крысу вертеть, — и так далее, и так далее, час за часом. К полудню Том из жалкого бедняка, каким он был утром, превратился в богача, буквально утопающего в роскоши.
Том приятно и весело провел время в большой компании, ничего не делая, а на заборе оказалось целых три слоя известки! Если бы известка не кончилась, он разорил бы всех мальчиков этого города.
Том оказал себе, что, в сущности, жизнь не так уж пуста и ничтожна. Сам того не ведая, он открыл великий закон, управляющий поступками людей, а именно: для того чтобы человек или мальчик страстно захотел обладать какой-нибудь вещью, пусть эта вещь достанется ему возможно труднее. Если бы он был таким же великим мудрецом, как и автор этой книги, он понял бы, что Работа есть то, что мы обязаны делать, а Игра есть то, что мы не обязаны делать.
08.02.2016

Вновь он пережил банкротство, и теперь надо было подвести итог. Но итог был неутешительный. У него не было ничего – ни работы, ни денег, ни здоровья, ни сил, ни мыслей, ни желаний, ни душевного пыла, ни честолюбивых устремлений и, самое главное, не стало опоры, на которой держалась бы его жизнь. Ему было двадцать шесть лет, в пятый раз он потерпел неудачу и уже не чувствовал в себе мужества начать все с начала.
Он поглядел на себя в зеркало. Лицо обросло чуть вьющейся рыжей бородой. Волосы поредели, сочные губы высохли и сузились, вытянувшись в ниточку, а глаза ушли глубоко-глубоко, словно спрятались в темные пещеры. Все, что когда-то было Винсентом Ван Гогом, как бы сжалось, застыло, оцепенело, почти умерло.
Он попросил у мадам Дени кусочек мыла и, стоя в тазу, тщательно вымылся с головы до ног. Какой он худой и изможденный, как истаяло его большое, могучее тело! Он аккуратно выбрился и пришел в изумление, увидев, как неожиданно и нелепо выступили у него на лице кости. Впервые за много месяцев он причесал волосы так, как причесывал когда-то. Мадам Дени подала ему верхнюю рубашку своего мужа и смену белья. Винсент оделся и сошел в уютную кухню. Вместе с супругами Дени он сел обедать: горячей домашней пищи он не пробовал со времени взрыва на шахте. Самая мысль о еде вызывала у него удивление. Ему казалось, что он жует горячую кашицу из древесных опилок.
Хотя он ни слова не сказал углекопам о том, что ему запрещено выступать с проповедями, никто и не просил его об этом; видимо, теперь они не нуждались в проповедях. Винсент редко разговаривал с ними. Он теперь вообще редко разговаривал с людьми. Разве что скажет при встрече «добрый день», вот и все. Он не заходил больше в хижины углекопов и не интересовался их жизнью. Рабочие, о чем-то безотчетно догадываясь, по молчаливому уговору даже не упоминали его имени. Они видели, что он чуждается их, но никогда не осуждали его за это. В душе они понимали, что с ним творится.
Проходили недели. Винсент жил в каком-то оцепенении – ел, спал, сидел, уставясь глазами в пространство. Лихорадка беспокоила его теперь все реже и реже. Он начал набираться сил, прибавлять в весе. Но глаза у него были по-прежнему остекленевшие, как у трупа. Наступило лето – черные поля, трубы, терриконы заблестели под ярким солнцем. Винсент часто выходил на прогулку. Он шел не для того, чтобы проветриться, не ради удовольствия. Он шел, сам не сознавая куда и ничего не замечая вокруг. Шел лишь потому, что уставал лежать, сидеть, стоять на месте. А когда он уставал от ходьбы, то опять сидел, или лежал, или стоял.
Вскоре после того, как у него вышли все деньги, он получил письмо из Парижа от Тео; брат уговаривал его не тратить попусту время в Боринаже, а воспользоваться той суммой, которую он прилагал к письму, и предпринять решительные шаги, чтобы вновь найти свое место в жизни. Винсент отдал деньги мадам Дени. Он остался в Боринаже не потому, что ему нравилось здесь, а потому, что ехать было некуда; кроме того, чтобы сдвинуться с места, требовалось слишком большое усилие.
Он потерял бога и потерял себя. А теперь он потерял и самое дорогое на земле, единственного человека, который всегда был дорог и близок ему, который понимал его так, как Винсент мечтал, чтобы его понимали. Тео забыл своего брата. Всю зиму от него приходили письма, одно или два в неделю, пространные, живые, бодрые письма, в которых сквозил интерес к Винсенту. Теперь писем больше не было. Тео тоже потерял веру в него, он не питал больше никаких надежд. Винсент был одинок, бесконечно одинок, у него не осталось теперь даже господа бога – он бродил как мертвец, один во всем мире, недоумевая, почему он все еще здесь.

Նորից նա սնանկացավ և հիմա պետք էր ամփոփել արդյունքը: Բայց արդյունքը սփոփիչ չէր: Նա ոչինչ չուներ – ոչ աշխատանք, ոչ փող, ոչ առողջություն, ոչ ուժ, ոչ միտք, ոչ ցանկություն, ոչ հոգևոր տենչ, ոչ փառասիրություն և ամենակարևորը, չկար աջակցություն, որից կկառչեր նրա կյանքը: Նա քսան վեց տարեկան էր, հինգերորդ անգամ նա արդեն տարավ անհաջողություն և արդեն տղամարդկություն չուներ ամեն ինչ նորից սկսելու:
Նա հայելու մեջ իրեն նայեց: Դեմքին աճել էր ոլորվող շագանակագույն մորուք: Մազերն ուղղվել էին, հյութեղ շրթունքները չորացել և նեղացել էին, թելի նման ձգվել, իսկ աչքերը խորը-խորը գնացել էին, կարծես թաքնվել էին մութ քարանձավում: Այն ամենն ինչ ժամանակին եղել էր Վինսետ Վան Գոգը, կարծես վառվել, քարացել, սառչել, համարյա մահացել էր:
Նա տիկին Դինայից մի կտոր օճառ ուզեց և դույլի մեջ կանգնած, մանրամասնորեն ոտքից գլուխ լողացավ: Որքան նիհար և տանջված էր, ինչպես էր կորում նրա մեծ, հզոր մարմինը! Նա զգուշորեն ածիլվեց և զարմանքից քարացավ տեսնելով թե ինչ անսպասելի և անհեթեթորեն էին գործում նրա դեմքի ոսկորները: Առաջին անգամ երկար տարիների ընթացում նա իր մազերը սանրեց այնպես ինչպես առաջ էր սանրում: Տիկին Դեմին իր ամուսնու վերնաշապիկն ու անդրավարտիքը տվեց: Վինսենտը հագնվեց և մտավ հարմարավետ խոհանոցը: Ամուսիններով նստեցին. տաք ընտանեկան ապուր նա չէր փորձել նավի պայթյունից հետո: Ուտելու մասին միտքը նրա մոտ զարմանք էր հարուցում: Նրան թվում էր թե ուտում է տաք շիլա, որը պատրաստված էր թեփից:
Չնայած, որ նա ոչ մի խոսք չասեց հանքագործներին, որ նրանց արգելված է ներկայանալ քարոզչությամբ, ոչ ոք և չխնդրեց նրան այդ մասին ասել. ըստ երևույթի այժմ նրանց անհնրաժեշտ չէ քարոզները: Վինսետը հաճախ էր զրուցում նրանց հետ: Այժմ նա մարդկանց հետ զրուցում է ավելի հազվադեպ: Բայց ինչ ասել հանդիպման ժամանակ, միայն «բարի օր» և վերջ:  Նա այլևս չէր մտնում մեծ հանքագործների խրճիթ և չէր հետաքրքրվում նրանց կյանքով: Աշխատողները, ինչ-որ բանի մասին անգիտակցաբար գուշակեցին, լուռ համաձայնվեցին անգամ չհիշատակել իրենց անունը: Նրանք տեսան, որ հեռանում է իրենցից, բայց երբեք նրան չքննադատեցին: Հոգու խորքում նրանք հասկացան, թե ինչ է կատարվում նրա հետ:
Անցան շաբաթներ: Վինսետը ապրում էր ինչ-որ ընդարմացմամբ, — ուտում էր, քնում և աչքերը հառում տարածությանը: Տենդը անհագնստացնում էր նրան հիմա ավելի ու ավելի քիչ: Նա սկսեց հավաքել ուժ և ավելացնել քաշը: Սակայն նրա աչքեը եղել են դեռևս քարեցված, ինչպես դիակինը: Եկավ ամառը, — սև դաշտ, խողովակներ, ժայռեր, որոնք փայլում էին վառ արևի տակ:  Վինսետը հաճախ էր դուրս գալիս զբոսանքի: Նա քայլում էր, ոչ թե նրա համար, որպեսզի թարմանա, ոչ էլ հաճույքի համար:  Նա քայլում էր  անգիտակցված, թե որտեղ է գնում, ոչինիչ  չնկատելով շրջապատում: Միայն քայլում էր, որովհետև հոգնել էր պառկել, նստել և կագնել մի տեղում: Իսկ երբ նա հոգնում էր քայլել, ապա նորից նստում էր, կամ պառկում կամ էլ կագնում:
Շուտով այն բանից հետո, երբ դուրս եկավ նրա բոլոր գումարը, նա ստացավ նամակ Փարիզի Տեոից. եղբայրը հորդորում էր նրան չվատնել անիմաստ ժամանակ Բորինաժևում, այլ օգտվել նրանից, որը կցված էր նամակին և վճռական քայլեր ձեռնարկեր, որպիսզի նորից գտնի իր տեղը այս կյանքում: Վինսետը գումարը տվեց տիկին Դենին: Նա մնաց Բորինաժևում, ոչ թե այն պաճառով, որ նրան դուր էր գալիս այնտեղ, այլ որովհետև տեղ չուներ գնալու. դեռ ավելին, որպեսզի նա տեղից շարժվեր, պահանջվում էր չափից մեծ ջանք:
Նա կորցրեց Աստծուն և իրեն: Իսկ հիմա նա կորցրել է առավել թանկը երկրի  վրա, միակ մարդուն, ով միշտ եղել է թանկ և մոտ նրան, ով հասկանում էր նրան այնպես, ինչպես Վինսետը երազում էր, որ հասկանան նրան: Տեոն մոռացավ իր եղբորը: Ամբողջ ձմեռ նրանից գալիս էր նամակ, շաբաթվա մեջ մեկ կամ երկու անգամ, ընդարձակ, կենդանի, եռանդուն նամակ, որը ցույց էր տալիս հետաքրքրություն Վինսետին: Այժմ նամակ այլևս չէր լինում: Տեոն նույնպես կորցրեց իր հավատը նրանում, նա չուներ այլևս ոչ մի հույս: Վինսետը միայնակ էր, անսահմանորեն միայնակ,  հիմա նրան անգամ չմնաց Տեր Աստված —  նա թափառում էր ինչպես դիակ, միայնակ այս աշխարհում, առանց հասկանալու, ինչու է նա դեռ այստեղ:























Комментариев нет:

Отправить комментарий

Դիպլոմային աշխատանք «Քաղաքային տեսարաններ» Բանգլադեշ

Երևանի  «Մխիթար Սեբաստացի» կրթահամալիրի Քոլեջ Խլոյան Գոռ Գարիկի մասնագիտությունը՝ «Լուսանկարչական գործ»   Որակավորումը` լուսանկարիչ. ...